Вы здесь
Студеная звезда глухонемых времен
Станислав ЗОЛОТЦЕВ
Читая новые книги Николая Шамсутдинова
«Так в чем исток сибирского характера?»
...Можно этот вопрос и без кавычек задавать. Ибо он — не только заглавная строка стихотворения Николая Шамсутдинова, «Сибирский характер», открывающего одну из его недавно изданных книг, но он — едва ли не ключевой в моих размышлениях о творчестве этого поэта — одного из самобытнейших российских стихотворцев, принадлежащих к моему поколению. К тому поколению, что пришло в середине 70-х к тогда обширной, всесоюзной читательской аудитории. Именно в силу своей самобытности Н. Шамсутдинов воплотил в творческих путях и поисках, во всей литераторской судьбе наиболее х а р а к т е р н ы е, «генетические» черты поколения, к которому принадлежит...
...Так в чем исток сибирского характера? Быть может, в сущности шамсутдиновских строк, продолжающих вышеназванное стихотворение?
В густых постах дремучего раскола,
тесавшего гнездовья за Тоболом?
Или в нелегкой доле мужика,
пришедшего сюда до Ермака?
...И следом — в пьяных смолах по карнизы, —
слепя и статью радуя своей,
из глухомани выхлестнулись избы
рязанских да коломенских кровей.
Сибирь, она и глад, и холод вынесла,
всегда глядела в даль из-под руки,
и в страшный год на мощном гребне вынесла
в бессмертие сибирские полки...
То есть в глубинах истории, в скрепах, созданных как движением русского народа к Востоку и Северу, так и преодолением лихолетий? Но, может быть, этот исток — для поэта Н. Шамсутдинова, подчеркиваю — в более личностно-индивидуальных корнях бытия сибиряка, в тех, что увидены им в стихотворения «Край пращуров» (другую из недавних его книг открывающем)?
Куда спешить, как перелетный лист?
Всегда с тобой — курай, созвездья, кони...
Татарник узловат и неказист,
Но глубоки испытанные корни.
То есть, не только в собственно русской основе, но и в ее смешении с тюркским субстратом нации и с другими сибирскими этносами? И этим соглашаешься, читая Н. Шамсутдинова, но сам автор и другие варианты ответов дает, как бы «напластовывая» один на другой. Быть может, вот он, не только исток, но и стержень нынешнего сибирского характера, — в ярой молодой силе, целиком отданной созиданию, зажженной порывом безоглядно вкладывать себя в освоение таежных просторов? Может, он, в этой песне озаренной и влюбленной души?
Я жаждал работы. Я, к делу примерясь,
На лыжах глотал за верстою версту.
Я бил по распадкам тяжелого зверя
И влет — оперенную стужей звезду.
Я видел, как зори текут по карнизам,
Как полымем смазав рассветный восток,
По снегу струятся червонные лисы
В багрянце и меди тяжелых хвостов.
Два года — две жизни! Я дерзок и весел.
И, вышвырнув двери, я вижу — туга,
В кустах вороная, зеленым замесом,
На весь горизонт наплывает тайга...
...Ах, в какой восторг приводили меня эти строфы «Прощания с юностью» — и до сих пор еще жив во мне тот восторг, — перед действительно животворной мощью, коей они преисполнены и по сути, и по звучанию, по экспрессии и динамике мускулистой и одухотворенной стиховой плоти; с какой радостью и гордостью за своего товарища «в поколенье» я цитировал их в своих статьях и обзорах двадцатилетней давности. Верилось тогда: вот и впрямь он, исток натуры моих сверстников-созидателей; казалось тогда — вот он, стержень нашей молодости, не зря прожитой. Думалось, верилось... Правда, что-то и «царапало», еще не ясно осознаваемое, что-то смутно-горьковатой нотой примешивалось к радостной музыке души. Не категоричность ли авторского взгляда здесь:
Низвергнув богов и поверья развеяв,
осмыслить гипотезы, недра постичь
вошла пропыленная георазведка.
И вот, подминая снега и кусты,
в четыре протектора свист самосвала...
Несколько коробило от этих низвержений и подминаний, от комсомольско-молодежного «аллюра» некоторых интонаций Н. Шамсутдинова, — хотя они били неотъемлемы от того темпераментного и духоподъемного звучания, что и являлось самим «воздухом» его ранней поэзии, и притягивало к его творчеству. (Особенно в сравнении с основным потоком тогдашнего «мегаполисного» стихотворчества с его уныло-скептическим рационализмом, с его «мандельштампами», «пастернакипями» и уже входившими в «закон» псевдоавангардисткими испарениями...) Но ведь уже и национально-культурный ренессанс, отрицающий «низвержение богов», восходил в России, уже и экологические тревоги начинали нас охватывать... И другие, с «человеческим фактором» связанные, — и поэт с цепким зрением сердца (а Шамсутдинов им обладал изначально) не мог их не ощущать. И все чаще сквозь «ядреность» и «глыбистость» изображения пробивались ноты горьких предчувствий, появлялись строки о некогда многолюдных, но ставших заброшенными таежных селах, где на всем «безразличье ставит крест» (вот символика происхождения нынешней разрухи!), где «горе памятью не лечат», где «птицы гнезд не вьют.// И нетопленные печи // Теплят жалобу свою».
Но едва ли не сильнее всего в шамсутдиновских стихотворениях конца 70-х — начала 80-х обжигали мотивы женского горя, обращение к не задавшимся личным судьбам сибирских красавиц — тех самых, кого без всякой иронии надобно было величать «трудовыми современницами». Эти жительницы тайги, речных и морских побережий — уже дочери двужильных вдов-солдаток Великой Отечественной, — словно бы переняли от своих матерей чашу неласковой бабьей доли. Они не ломались под тяжким грузом трудов на лесоповалах и на путинах, а вот одиночество корежило их души. «Но — «О любви!» — Молили жилистые руки». А вместо любви, вместо тепла домашнего и семейного — женщина «Простоволосой выбежит под тучи, //отчаянно застынет на юру, // лишь проливные волосы в падучей забьются на пронзительном ветру...» (Заметим, кстати: «хищный глазомер», особое умение ставить слово к слову проявляются у Шамсутдинова уже тогда прежде всего в эпитетах, в определениях, обретающих многозначность, дополнительный смысл в их слиянности с определяемыми словами, как, например, в «проливных волосах»). И тем сильнее оказывалось воздействие таких строк о неладных женских судьбинушках, что сами-то героини молодым автором изображались в таком буйстве чувственных красок, в такой одухотворенной пластике трепетной плоти — ну, хоть к любой из них сватайся:
Круты ресницы, губы алы,
и ситчик, влажный от ведра,
прильнул к ленивому овалу
ее тяжелого бедра».
Или — совсем раблезианское:
Это я — пляшу с веселой,
девкой рослой, бронзобровой,
белозубой, золотой,
звонким ситцем облитой.
Блещут маленькие лытки!..
Смотрит весело, грешно...
И вот же беда: такие, полные женского солнца сибирячки полной мерой испытывали на себе участь одиночества... Но их несломленность — тоже один из истоков сибирского характера, натуры огромного людского множества, которая при всех потерях, наперекор всем социальным катаклизмам века сохранила свою жизнестойкую сердцевину.
Вообще говоря, Н. Шамсутдинов с дебютных пор своего творческого пути и по сей день занимал и занимает весьма своеобычную и трудно поддающуюся какой-либо классификации или «типизации» стезю взаимоотношений с гражданственно-социальным устроением окружающего мира. С «системой», можно и так сказать. Вроде бы его ранняя поэзия, исполненная мажорно-светлой музыки бытия в труде среди тайги и тундры, насыщенная восторгом озарений, свершений и открытий, была начисто лишена каких-либо нот отрицания этой системы, этого устроения, но — ни «воспевательскими», ни тем паче конформистскими его молодые сочинения назвать язык не повернулся бы. Собственное лирическое «я», как и личные миры его героев, при всей их распахнутости ветрам созидания и дружеству трудовому, были очень «интравертны» — в том смысле, что автора волновало прежде всего то, что в душе человеческой происходит. Его занимало в первую очередь то, как, какими плюсами или минусами отзываются в ней события и дела окружающей действительности. А действительность той поры, как было уже сказано, взору сердца поэта открывалась далеко не только жизнеутверждающими своими чертами и гранями... В то же время, ни йоту не встретишь даже в самых горьких шамсутдиновских строках тех лет никакого привкуса «оппозиционности»: те «придворные оппозиционеры», что, слагая оды всем великим стройкам и верно служа верхушке коммунистического режима, держали «фигу в кармане» по отношению к нему (читай — к государству), всегда оставались неприемлемыми для Н. Шамсутдинова... Вот что думается мне сегодня, когда читаю новые его творения и перечитываю прежнее: мой литературный сибирский сверстник в с е в окружающем его мире — и социальное, и духовное, и личностно-сокровенное — все видел глазами поэта, сквозь призму поэзии, все воспринимал именно и, даже можно сказать — только как поэт. Не иначе!
А это (как ни парадоксально прозвучит такое утверждение в эпоху сплошного прагматизма и торжества рассудочности) — с а м ы й з д р а в ы й взгляд на вещи из всех возможных. Самый объективный. Ибо он удерживает человека от любых, от всех и всяких «уклонов», диктуемых временными, общественными, «партийными», групповыми и даже религиозно-этническими мотивами. (Что отнюдь не исключает эмоциональных и тематических «акцентов», страстного подчеркивания той или иной авторской идеи: сие вообще есть суть музыки поэтических откровений...)
Вот так Н. Шамсутдинов сумел остаться — со всей своей тюркской наследной горячностью, при всей экспрессии своего темпераментного голоса и присутствием в своем мировосприятии многих качеств, типичных для советского журналиста и литератора, — остаться творцом «лирического вещества», далеким как фанфарно-казенному официозу, так и проявлениям «андеграунда». Просто — поэтом. Можно добавить: сибирским поэтом конца XX века. Надо и уточнить — даже если с этим уточнением сам мой тюменский коллега не согласится, — русским советским поэтом. Хотя бы по той причине, что все метаморфозы его творческих трудов в последние лет пятнадцать только с таким поэтом и могли произойти...
В том состояла и состоит естественность его художественного развития, что он менялся, не «изгибаясь вместе с линией», но — предчувствуя, даже и несколько прорицая (пусть не на десятилетия вперед, а лишь на годы, но ведь в последней четверти века поистине «год за три» шел) грядущие «тектонические сдвиги» в метре, стране и обществе, Причем — вот характерный штрих глубинной интуиции подлинного художника стиха — это оракульство не только к социальным явлениям относилось, но и к гораздо более тайным, на замки тысячелетий запертым.
Вздрогнул я, прочитав, к примеру, его строки 80-х: «Но впору наши пространства типовой натуре этруска». Ну ни при какой погоде не мог Николай тогда быть осведомленным в лингво-исторических изысканиях С. Гриневича; свои открытия в расшифровав знаков на древнейшем «Этрусском диске», свидетельствующие о родстве этого пра-римского племени с предками этносов Восточной Европы и Сибири, ученый обнародовал лишь в минувшем десятилетии. Не мог... а вот же, сказал, причем как бы невзначай, походя: только так и «проговариваются» поэты...
И все же основные тревожные мотивы, нараставшие в стихах Н. Шамсутдинова на исходе 70-х и в 80-х, относились к тому, что можно назвать «социальной экологией души». Он все острее ощущал и все жестче излагал в стихах гибельность бездумного разрушения природы индустриальной агрессией. Это разрушение представало в его строках немыслимыми бедами души человеческой, а то и ее распадом. И трагедиями как для отдельных людей (чаще всего — хранителей и защитников природы, земли родной), так и для целых народов, чье жизненное пространство уничтожается «покорителями»… Цитировать тут можно чуть не половину страниц из книг «Сургутский характер» и «Железные елки», выпущенных Н. Шамсутдиновым в самое недавнее время и вобравших в себя основные вехи и грани его творческой судьбы. «Куда мы идем?!» — вопрошает себя лирический герой, подобравший изуродованную людской жестокостью собаку. Ключевой вопрос тех (а наших — тем паче) дней. На Руси он уже равен ответу... Вот один из подступов к ответу:
Но злей и воспаленней — смута,
и пуще помыслы болят:
душа — как птица из мазута —
выпрастывает нищий взгляд....
...Вот и прозвучало слово, означившее эпоху развала и бедствий, в которую ввергнули державу «перестройщики». Смута! Смута... Еще до ее прихода сургутский поэт обозначил и ее имя, и — без преувеличения, потрясающим по художественно-обобщающей силе сравнением души с птицей в мазуте — ее античеловеческую сущность...
И, что называется, количество переросло в новое качество: в 1988 году под пером Н. Шамсутдинова родилась поэма «Покорители». Это мощное и страстное произведение протеста против надругательства над Землей (и с большой буквы тоже — над планетой, над всем живым и сущим на ней) достойно отдельного обзора и анализа сегодня, через десять с лишним лет после своего рождения, быть может, даже в большей мере, чем прежде. Ведь годы Смуты покарали: «катастройщики», «мандарины» (так их зовет автор) разграбления недр, почуяв все прелести «свободы и демократии», и не страшась теперь никаких «партконтролей» и прокуратура повели в эти годы такое убиение тайги и тундры, что стократно переплюнули свое прежнее «покорительство». Такое, что звать их хищниками — значит, обижать многих животных и птиц... Такое, что ханты, манси и другие народы севера Сибири, стыдливо переименованные из «малых» в «малочисленные», теперь имеют перспективу невдолге наименоваться несуществующими. Вот о чем свидетельствует эта поэма Н. Шамсутдинова и вот почему она еще более актуальна сегодня, чем в пору своего рождения... Написанная «на едином дыхании», она ныне позволяет читателю гораздо более» явственно увидеть в ее тексте как социальную правду эпохи идущей, так и образцы чеканно созданных, мастерских обращений поэта к современникам:
...Ну, так хватит проектов и толков,
если в небытие упирается путь!
Время, время настало — глазами потомков
на свои же деянья взглянуть.
Или — ставшим ныне уже почти «каноническим» стоп-кадр времени: «Сколько ж, Божье подобье, природе во зло на земле прозябаешь ты? Словно повитель на бесплодных, слепых пустырях проросла в наши будни — мурло. Временщик. Покоритель...»
И, если в 1988 году самым справедливым определением этой вещи звучали слова Виктора Астафьева из его замечательного предисловия к ней: «Поэма-боль, поэма-крик, поэма-смятение нашего разума, воззвание к нему...», — то по прошествии ряда лет, ставших временем небывалых сотрясений для страны, народа и земли, становится все более очевидной иная ее суть — историко-лирическая. Та, где объем духовного взора (с приближением конца века и тысячелетия) насыщен не только остросоциальным содержанием, но и глубоко личностным осознанием и ощущением своей ответственности за все, происходящее на родной земле. Только такой сплав дает произведению искусства, созданному «на злобу дня», право на полноценную жизнь в иных днях, то есть — перейти в категорию «добра вечности». Будь иначе — «Покорители» остались бы лишь одним из многих (причем ярких, одаренными людьми написанных) образцов поэтической публицистики, обращенной к болевым экологическим темам 80-х лет. Но сейчас, перечитывая шамсутдиновскую поэму, убеждаюсь: она осталась как ф а к т русской поэзии. Ибо —
Рано встал я, при свете студеной звезды...
Эта строка одной из глав «Покорителей» — как и многие другие, к конкретике содержания, к частным деталям относящиеся — теперь воспринимается как символ. Символ взаимоотношений «я» поэта с его временем. Здесь, с одной стороны, быть может, подсознательная перекличка с пушкинской «звездной» символикой («Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды»), с другой же... При свете студеной предрассветной звезды отчетливей всего поэт видит и ощущает свою вину. Нет, не только в том и даже далеко не в том только эта вина, что «...Размышления перегоняя, жадно ветром железной эпохи дыша, был, как мальчик, запальчив я, не замечая, как — на бешеной скорости — слепнет душа...». И не в том, что был сам причастен к «покорительству» пером влюбленного в созидание поэта и журналиста. А просто в том, что — жил воедино с этим временем, был его частицей...
Чувство такой вины — естественнейшее для русского поэта любых эпох. Естественность же сия в том, что такие понятия, как естество, натура, природа являются синонимами понятий «душа», «земля», «народ», «отечество», и они взаимопорождающи, синкретны по отношению как друг к другу, так и к «я» поэта... Думается, будь иначе — русское искусство стиха (шире — словесности) не стало бы тем, чем оно опять-таки несмотря ни на что и вопреки всему остается даже сейчас — гласом народным, совестью народа (даже если народ в массе своей и не осознает этого). Вот почему, думается, Н. Шамсутдинов и решился на такой беспощадный по отношению к самому себе шаг: в его книги «Сургутский характер» и «Железные елки», вышедшие в самом конце 90-х, вошли и те произведения, сердцевиной коих стала поэма «Покорители» — и те, где лирический герой сам участвует в освоении северных просторов, И среди этих вторых есть и такие, где перо поэта впрямь летело, «размышления перегоняя» (об этом уже говорилось в начале моих заметок). Такие, что вполне могут стать мишенью для язвительных упреков со стороны кое-кого из тех «прогрессистов» и «либералов», что горазды оплевывать всю жизнь страны до 1991 года как некий сплошной и беспросветный ГУЛАГ. Мол, сам же был приверженцем «покорения», а потом бичевать его стал... Нет. Н. Шамсутдинов вовсе не обратился «из Савлов в Павлы» не уподобился целому ряду маститых советских (и процветавших в советское время) литераторов, которые «сжигают все, чему поклонялись». Которые не перепечатывают в своих нынешних ПСС творений вроде «Школы в Лонжюмо» или «Считайте меня коммунистом» (А ведь автор последнего тоже в Сибири родился, на станции Зима — да, видно, «исток сибирского характера» — не в месте рождения...). Зная множество шамсутдиновских журнальных и прочих подборок и публикаций времен нашей молодости, а также ранние книги тюменцы, вижу: он включил в свои новые книги лишь те стихи и баллады, что, подобно «Покорителям», остаются и поныне явлениями поэзии, а не стихотворной журналистики.
И это — п о с т у п о к. Ибо очень немногие поэты нашего и других поколений рискуют сегодня включать в свои итоговые томики даже те страницы своей раннем поэзии, что, казалось бы, прошли испытание временем — но тематически и по содержанию окрашены в «советские» цвета...
И — главное: читая новые книги своего тюменского товарища, сердцем радуюсь, — Николай не отрекся от идеалов нашей молодости. А она — как бы там ни было, какие бы глупости и пакости тогдашнего режима ни омрачали ее — была прекрасна. Потому что и в самом деле отдана была прежде всего разнообразию творческих трудов, созиданию, а не разрушению и не лихорадочной и душу убивающей погоне за «баксами» во что бы то ни стало... Словом, я рад, что мой сибирский сверстник остался честен. Выстоял, остался собой. Поэтом...
...А еще мне такое отношение Н. Шамсутдинова к собственному творческому прошлому представляется естественным потому, что собственно «прошлым», то есть как бы «отсеченным» от его нынешних забот и помыслов литературно-бытийных оно не стало. Ведь об «отсеченном» не скажешь: «Поминаю все добром». И этого тоже в своем прошлом не вспомнишь, если оно тебе стало чужим: «Весенним искусом любви возожжены уста народа». Эта жизнетворная энергия любви, насыщавшая буквально все в молодых творениях Н. Шамсутдинова, с годами не ослабела, напротив — «Тетрадь полна любви неутоленной». Она, эта жгучая сила любви, в самом изначальном смысле сего слова — любви мужчины и женщины, любви, в единый сплав сладчайшего взаимотяготения обращающей физическое и духовное начало — и стала тем руслом, по которому мощный, порою взвихренный и ярый поток шамсутдиновского творчества движется, не изменяя своей сути даже при самых резких поворотах и перепадах. Той «красной нитью», что соединяет разные, внешне подчас весьма не схожие меж собой этапы его литературно-эстетического развития»...
Вот строки 80-х лет:
Нет порочного, стыдного нет в воспевании плоти,
Ведь гармония тело объемлет в любви и работе,
Славлю строгие формы мужей
И литое изящество жен...
Стихотворение, из которого взяты эти строки, было напечатано в книге «Сургутский характер», но ему самое место нашлось бы и в книге «Женщина читает сердцем», солидном томе, вышедшем в 2000 году и включившем в себя стихи, созданные автором в последнее десятилетие ушедшего века.
Конечно, кое-кто из читателей, знакомясь с «читающей сердцем женщиной», может воскликнуть: «Ба, да тут новый Шамсутдинов, не схожий с прежним собой!» Я с такой сентенцией не соглашусь. Разумеется, в этой книге немало звучит той поэтической музыки, что находилась как бы «под спудом» в шамсутдиновском творчестве «советских» лет... Да и сам мой тюменский товарищ (надеюсь, Николай Меркамалович не обидится на меня за обнародование сего факта), когда мы минувшим летом вновь свиделись после многих «невстречальных» лет, с некоторой, вообще—то не свойственной ему, осторожно-опасливой интонацией сказал мне: «Ты, может быть, даже ругать меня будешь за новые мои вирши. Они во многом не такие, как то, что я раньше писал». И добавил, помолчав в поиске точных слов: «В них... больше эротики и книжности».
Вот с этим самоопределением Н. Шамсутдинова относительно нового этапа его пути я совершенно согласен.
Но — и только, и не более того. Да, в этом новом томе есть много страниц, которые просто не могли бы придти к читателю в былые годы. Немало откровенно чувственно-раскованных строк, зримо рисующих соитие мужчины и женщины; таких, к примеру:
Ночь истекает спазмами любви,
осатаневшей в крике.
Люб обычай!
Тяжелый пламень пращура — в крови,
и ты же, распинаема, — добычей,
с горящим оком, влажная меж ног...
И до-олгий всхлип свернувшейся в изножье:
— Возлюбленный, прекрасен твой клинок,
— а я — и долгий выдох — его ножны...
Что тут сказать? — очень пластичные стихи, по-своему даже виртуозные. И великолепен троп, зрительно-осязаемый образ сравнения (хотя, строго говоря, разные вариации этой метафоры, «меч в ножнах», еще в средневековой рыцарской поэзии опосредованы, однако современный автор несколько обновил ее). И так ли уж важно, на какую тему написано произведение, если оно отличается таким добрым качествам. Тема слияния двух любящих? — а что, господа-товарищи, разве российская стиховая словесность когда-либо обходилась без эротическо-чувственного субстрата? или вы чем-то шокированы в прочитанном? То-то же...
Вы скажете: мол, «шлюзы открылись», не стало цензуры, вот поэт в уже неюном возрасте и «вдарился» в прежде запретные сферы. Но так вы скажете, если раньше не читали Шамсутдинова, лет 20 — 25 назад. А он и тогда создавал (и две его книги, о коих я тут говорил, многими страницами это подтверждают) удивительно жаркие любовные откровения, порой просто с неистовой, опаляющем силой в показе слиянности плоти и души, зажженных молодой страстью... А вот сегодня — да, точней, в минувшем десятилетии Н. Шамсутдинов упорно искал для сих мотивов соответствующую форму выражения. Искал и ищет...
И, надо отдать ему должное, нередко находит. То, что сам он назвал «книжностью», опять-таки в его поэзии 70-х и 80-х лет присутствовало даже тогда, когда он говорил о самых земных и насущных трудах. Звучание «любомудрия», основа корневой гуманистической культуры — без них наша отечественная словесность тоже никогда не жила (по крайней мере, в лучших своих проявлениях). Тем паче — в краю, куда волею неласковых судеб отправлялись на поселения российские интеллектуалы многих десятилетий и эпох… Н. Шамсутдинов остался собой — сибиряком — в еще большей мере, чем прежде, «подключив» (простите за тавтологию) к своей поэтике Кастальский ключ. Струю Ипокрены. Эллинистическое движение строки, с «переливаниями» групп дактиля, амфибрахия и анапеста, некая звуковая иллюзия античного движения стоп... Образы и реалии древнегреческого и древнеримского мифов, евангельско-библейский словарь, лексика западных поэзолегенд — все это как-то удивительно и органично смыкается у него с его «татарскостью», с тюркско-восточной почвой мелоса и фольклора. И все это находит выражение в точных социально-философских определениях времени идущего.
Глухонемое время... Кому ж повем
Страсти свои, торопя в перебранке дней,
В мятный канун Рождества, не тропу в Вифлеем,
А, затмевая легенду, дорогу к ней...
Нет, Н. Шамсутдинов не совершил «побег» от себя прежнего — от поэзии созидания. Он естественным образом, войдя в самый зрелый и суровый возраст, развивает то, что было подарено его музе горячей порой молодости. Сибирью. Порой это осмысление обретает «гербарный», углубленно-психологический характер — тогда-то главным действующим лицом произведений и становится «читающая сердцем женщина» (а что, согласимся, предмет для исследования самый благодатный и особенно благодарный). Причем, отмечу, делает это мой сверстник — в отличие от немалого числа наших коллег по стиховому перу, прежде отличавшихся сугубым благочестием и пуританством, а теперь действительно «вдарившихся» в интим — с тактом и достоинством как литературными, так и мужскими... По крайней мере — как правило. Время пришедшее, как и у многих из нас, рождает нередко у него нерадостный взгляд на самого себя, на свою собственную судьбу, и тогда вырывается вот такое: «Пасынок неусыпной отечественной словесности...» Что ж, порой и так имеет право русский поэт (любого происхождения) сказать о себе, — все мы в какой-то мере пасынки...
И все же миф, творимый сегодня Н. Шамсутдиновым в новых стихах — это действительно торение новой поэтической дороги. Прежде всего — к самому себе. К собственной духовной сердцевине. Создание своего образа русско-сибирской античности — в ее чистоте и ясности, не замутненных нечистью дней идущих…
И, если меня спросят: жив ли он сегодня, настоящий сибирский характер, живы ли его истоки? — я знаю, что ответить. Я отвечаю: читайте поэта Николая Шамсутдинова.