Вы здесь
Поле Верлена
* * *
Ажурного дня собирается пена
у леса Верлена, у поля Верлена,
у синей избушки в седых камышах.
А ты не умеешь землицей шуршать.
А ты не умеешь похрустывать сердцем.
Не тронь колокольцы, им видится Герцен.
Они научились звонить ни о ком,
как будто в небесный стучатся райком.
Все пенится, мнится, кряхтит, остается
синицей во рту, журавлем у колодца,
а ты посторонним киваешь во мгле.
Какие все мертвые, милый Верлен.
Тихие дни в Москве
Любим любимой тихо говорил,
что не хватает в номере чернил.
Ну как тут не повеситься Любиму?
Такие дни стоят, что хоть в Клиши,
хоть в Лобне о незнаемом пиши.
Пищи, покуда часть неотделима
от целого.
Как выдумать закат,
когда лишь снег, хитер и ноздреват,
является за мартовской зарплатой?
Не вымечтать тропическую чушь.
Здесь тихо так, что даже чересчур.
Не поискать ли в небе виноватых?
Не спиться ли, не спятить ли, не спеть?
Мне кажется, я снежная на треть,
на две другие — сахар и поземка.
Осталось подождать, авось вернет
брильянтовую зелень белый йод,
авось отыщет в женщине ребенка.
* * *
Ходили чистые, безгрешные,
а вот приходится страдать.
Трясти знаменами потешными,
любовь «Фейсбуку» предавать.
Когда и краски не останется,
когда всех наших заметут,
пойдем выпрашивать свиданьица,
как пропуска в литинститут.
И лишь тогда, отбросив фантики,
сыграв на приступе вины,
прорвутся буковки-десантники,
предложат выпить белизны.
И ты, пригнувшись, выпьешь взвешенно,
лишишься рода и лица,
найдешь под садиком черешенным
ружье трехлетнего отца.
Бычок
Ты вырос. Ничего не удержать.
Ни музыку, что в горле шевелится,
ни ощущений жалкий урожай,
ни анемонов бархатные лица.
Как шла в костер пожухлая трава,
так ты пошел за хлебом и распался
на бабочек — хранитель естества
земли и пыли, пыли и пространства.
Как ты ловил на удочку звезду!..
Как ты держал фантазию за шею!..
А что теперь? Вздыхаешь на ходу,
ни досточки, ни страха не имея.
* * *
Мы так долго живем, погруженные в чудо,
что закончился лес, что луга начались.
Так стоит особняк, и гуляют в нем люди,
и гуляет в нем шторм, и витийствует жизнь.
Так стоишь и сопишь, утомленная сводня,
лампа-лапа-растяпа, живой огурец.
Только принял вчера — нужно выжать сегодня,
годовых на коленку примерить колец.
Чем подушка полна? Кто присутствует в теле?
Кто чеканит морщинок кудрявый ожог?
Мы так долго живем, что, скажи, не весне ли
подбегать в переулке с карманным ножом?
Для чего мне гортань, альвеолы, желудок,
если я не могу о серьезном хрипеть?
Мы так долго живем, погруженные в чудо,
что осталось молчать, что осталось терпеть.
* * *
На рукавице вымышленной руки
вышит кентавр, зяблики, мотыльки,
вышито все, что словом нельзя сберечь:
воздух, земля, дыхание, речка-речь.
Я так любуюсь вышивкой, так боюсь
сердце добавить к призрачному шитью,
что отпускаю — рыбкой пускай плывет
маленький Данте околоплодных вод.
Из хлорофитов тесную колыбель,
может, совьет себе, может, нырнет к тебе.
Как серебрится дикий его плавник.
Если отыщешь, дафниями корми.
А затоскуешь — боже не приведи —
слушай, как бьется возле твоей груди.
* * *
Так неужели волшебство
закончилось, так неужели
остался только хвост его
напоминанием о теле?
Зря нарисованный павлин
стучит в ребро — там грусть и шорох —
прогорклый звук не отличим
от остального разговора.
Когда молчу — мне день не бел.
Когда хриплю — гогочет дворня.
Я остаюсь сама в себе,
как флешка, выдранная с корнем.
Так мячик, брошенный, ничей,
минуты две не понимает,
что он лишь царь, что он лишь червь,
и потому его пинают.